Молодая зима хозяйничала на земле. На подмороженные поля недавно лег снег и наполнил округу ровным светом – до самого горизонта. Стоял легкий морозец, и щеки у мальчишки, который замер столбиком и во все глаза глядел на проходящий поезд, алели яблочным цветом. Возле мальчишки, задрав хвост и взбрыкивая, носился теленок, тыкался губами в спину своего пастуха, приглашая к игре. Но мальчишка лишь отмахивался – отстань! – и продолжал смотреть на пролетающие перед ним вагоны. Иван Михайлович не удержался и приветливо помахал ему рукой, юный пастух вскинул в ответ обе руки в черных варежках, что-то радостно закричал, но вагон уже проскочил мимо, оставив его за краем окна, и только теленок, не опуская вздернутого хвоста, пробежался по снегу, но скоро отстал.
Иван Михайлович стыдливо отвернулся и украдкой вытер глаза широкой ладонью. Арина сделала вид, что ничего не заметила. Эта слезливость появилась у него сразу, как только он пришел в себя, самая простая, обыденная мелочь могла вызвать у него умиление; он отворачивался, стараясь скрыть слабость, но ничего поделать с собой не мог. Правда, доктор Кузнечихин, успокаивая, сказал, что со временем это пройдет.
– Чего вы хотите, милочка, – рассуждал он, прихлебывая кофе с коньяком, – ваш благоверный с того света вернулся и теперь заново познает этот мир. И представляется ему этот мир идеальным, до слезы. Если бы все так умилялись жизни и не тратили ее по пустякам, наступило бы всеобщее благоденствие. Но, увы, человечек такое несовершенное существо, что, выздоровев, он забывает обо всем… Впрочем, история эта стара, как мир, и повторять ее не имеет смысла. Скоро ваш благоверный, милочка, перестанет пускать слезу, и будет нудно ворчать, что вы ему подали холодный чай и плохо выгладили манишку…
Да, утешитель из доктора Кузнечихина был еще тот, и склонности к душевным разговорам у него не имелось.
Но Арина вспоминала о нем с добрым чувством.
Теперь, когда харбинский госпиталь остался в прошлом, она все эти тревожные месяцы и всех людей, которые окружали ее в это время, тоже вспоминала с благодарностью. Даже молоденького, наивного солдатика Шабунина, который продолжал смотреть на нее с прежним обожанием и после того, как понял, что товарищи по палате просто-напросто над ним посмеялись.
Провожали Арину с Иваном Михайловичем из госпиталя шумно, искренне радуясь за них. Во дворе устроили общий стол с большущим, неизвестно откуда добытым, тульским самоваром, много говорили напутственных слов, желали Ивану Михайловичу скорейшего и полного выздоровления, а Арину, конечно, попросили спеть, и она, на прощание, без всякого аккомпанемента дала целый концерт, который длился никак не меньше часа.
Полковник Гридасов побеспокоился и на этот раз. Благодаря его стараниям Арине с Иваном Михайловичем предоставили отдельное купе в санитарном поезде, и вот уже которые сутки они смотрели из окна этого купе на огромные пространства, проплывающие мимо, и казалось, что пространствам этим не будет ни конца ни края.
– Знаешь, Арина, увидел сейчас этого мальчишку и себя вспомнил, маленького. Вот такая же погода, зима только наступила, лед на пруду замерз, и я тайком от маменьки туда убегал. Лягу на лед, он еще прозрачный, дно видно, и вот лежу, смотрю – так все таинственно, даже дух захватывает. У меня сейчас странное желание возникло: лечь бы на этом пруду, на лед, и смотреть бы, смотреть… Мне кажется, что я сразу бы выздоровел.
– Ванечка, ты потерпи. Доберемся до твоей матушки, я тебя сама на тот пруд отведу.
Он улыбнулся, положил ей ладонь на голову, приглаживая волосы, и неожиданно признался:
– Задумаюсь иногда, и добрым словом земляков твоих, из Иргита, хочется вспомнить. Грех такое говорить, но, если бы они гадость свою не придумали, как бы мы с тобой встретились… Я бы к тебе и не подступился: цветы – Ласточке, а мне – полнейшее презрение.
– Да ладно, Ванечка, – отмахнулась Арина, – я, может быть, и без этих негодников сменила бы гнев на милость!
И рассмеялась – звонко, от души, как давно уже не смеялась. А затем осторожно, обеими руками взяла его широкую ладонь и поцеловала.
Иван Михайлович снова отвернулся и долго смотрел в окно.
Паровоз, изредка вскрикивая гудками, продолжал тащить за собой санитарный поезд, одолевая бесконечные версты, и спешил доставить до родных мест раненых и увечных, для которых война уже закончилась. Арина не знала – сколько они проехали и сколько еще предстояло ехать, она даже суткам счет не вела и не ведала, какое число на календаре – ее это совершенно не волновало. Время будто остановилось, придавленное стуком железных колес, ничем не обозначало себя, и было душевно и покойно пребывать в нем, не вспоминая прошлого и не загадывая будущего, радуясь лишь крепнущему голосу Ивана Михайловича и непрерывному ходу поезда.
– А ты знаешь, Арина, пожалуй, что завтра мы будем на станции Круглой. Помнишь такую станцию?
– Смутно, но что-то вспоминаю, – со смехом отозвалась Арина.
– Проснешься утром, а за окном – знакомые места. Вот и будешь радоваться.
На следующий день, рано утром, когда они проснулись, Иван Михайлович глянул в окно и довольным голосом известил:
– Ну вот, как я и обещал, – станция Круглая. Аришенька, давай на перрон выйдем, хотя бы на минутку. Воздухом хочу дыхнуть.
Над заснеженной округой сияло блескучее и, казалось, звонко-хрустящее солнце. Прищуриваясь от света, осторожно придерживаясь за поручни, Иван Михайлович спустился из вагона на деревянный перрон, постоял, чуть заметно покачиваясь, и ласково отвел руку Арины, которая хотела его поддержать:
– Не надо, я сам. Это просто голова закружилась… Красота! Даже дышать легче стало. Пройдемся немного…
Он медленно сделал первые шаги, направляясь вдоль перрона, и, повернувшись, улыбнулся Арине счастливой улыбкой. Она все-таки взяла его под руку, и они прошли до края перрона, огороженного невысоким дощатым забором. Постояли возле него, глядя на небольшую пристанционную площадь, заполненную санями с поклажей, возчиками в больших тулупах, которые тоже поглядывали из-под рукавиц на остановившийся поезд.
Доносились их голоса, скрип полозьев; неугомонная сорока вспорхнула на дугу, строчила скороговоркой, а лошадь удивленно вскидывала голову и никак не могла понять – что за вертлявая и заполошная крикунья устроилась сверху?
Мирная, тихая, благостная жизнь царила на небольшом пространстве пристанционной площади.
– Арина Васильевна! Арина Васильевна!
Она обернулась. Высокий человек бежал к ним, размахивая руками, и полы его черного пальто вскидывались, словно крылья. Подбежал, остановился, переводя запаленное дыхание, глянул на Петрова-Мяоедова и воскликнул:
– Иван Михайлович, здравствуйте! Вы что, не узнаете меня? – сдернул с головы форменную железнодорожную шапку и представился: – Инженер Свидерский! Помните?
Конечно, вспомнили. Да и как можно было забыть такого красавца, похожего на сказочного Садко… Свидерский же, не давая им времени даже удивиться, говорил быстро и торопливо. Говорил о том, что поезд, на котором они следуют, сейчас будет отогнан на запасной путь и простоит там ровно сутки, освободив дорогу для срочных эшелонов с воинскими грузами. И в связи с этим обстоятельством он убедительно просит уважаемую Арину Васильевну выступить в Иргите, в известном ей городском театре, вместе со струнным оркестром железнодорожников станции Круглая.
Арина не только самого Свидерского вспомнила, но и его имя-отчество, рассмеялась:
– Леонид Максимович, голубчик, да как же вы узнали, что мы в этом поезде едем?
– Есть один секрет, но я вам его не раскрою. Как говорится, земля слухом полнится…
Впрочем, никакого особого секрета, как позже выяснилось, не было: в иргитском «Ярмарочном листке» напечатали телеграмму, что известная певица Арина Буранова со своим раненым мужем возвращается с Дальнего Востока в санитарном поезде; газета попала на глаза Свидерскому, а уж узнать следование через Круглую санитарных поездов особого труда для него не составило.
– А где ваш друг? – поинтересовалась Арина. – Кажется, Багаев его фамилия, если не ошибаюсь.
– Совершенно верно, Арина Васильевна, – Багаев. Он недавно в Петербург отозван. После той истории, Иван Михайлович, ему повышение вышло.
– Почему же вас не повысили?
– Да кто ж меня отсюда уберет в такое время? – искренне воскликнул Свидерский. – Без меня здесь, как без поганого ведра! Вся станция на мне! А Багаев – голова, умница, пусть в столице думает. Иван Михайлович, будьте любезны, посодействуйте мне, чтобы Арина Васильевна выступила. Очень желают ее услышать!
Иван Михайлович улыбался, слушая Свидерского, и весело поглядывал на Арину, будто хотел спросить ее: ну, что скажете, певица Буранова?
– Да как же я Ивана Михайловича оставлю? Он же после ранения, еще слабый!
– И совсем я не слабый, – возразил Иван Михайлович, продолжая весело смотреть на нее, – видишь, даже на своих ногах хожу. Тебя ведь, Аринушка, люди просят, не отказывай. Да и сама встряхнешься. А я здесь тебя подожду.
На санях мне кататься, пожалуй, рановато, а в вагоне в самый раз. Поезжай, спой. Если угодно, я к господину Свидерскому присоединяюсь и прошу, чтобы ты его просьбу исполнила. Таким двоим красавцам, как мы, ты не имеешь права отказать…
И Арина согласилась.
Они поднялись с Иваном Михайловичем в вагон, она раскрыла свой чемодан и только тут запоздало ахнула: платья-то приличного для выступления нет!
– Да есть у тебя платье, есть, – подсказал Иван Михайлович, – платье сестры милосердия. Вот в нем и выйдешь, оно лучше всяких нарядов будет. Езжай, Аринушка, господин Свидерский уже, наверное, заждался.
– Какой же ты все-таки умница, Ванечка!
На самом краю пристанционной площади, едва ли не впритык к лестнице, ведущей с перрона, уже стояла тройка, запряженная в кошевку с крытым верхом, а на облучке восседал, расправив по полушубку седую бороду, Лиходей. Победно поглядывал по сторонам и натягивал вожжи, сдерживая своих коней, готовых сорваться с места в неудержимом галопе. Арина обрадовалась ему, как родному:
– Здравствуй, дед! А почему без балалайки? Неужели играть перестал?
– Без балалайки я по той причине, что пальцы у меня мерзнут без рукавиц, видишь, рукавицы натянул… А как тепло грянет – заиграю! Милости просим в нашу карету.
Свидерский заботливо усадил Арину в возок, укутал ей ноги, сел сам и скомандовал:
– Трогай!
Лиходею два раза повторять не надо. Полохнул над пристанционной площадью пронзительный свист, и тройка ударилась в галоп, выскакивая на ровную, накатанную дорогу, залитую искрящимся на снегу солнцем.
И так было радостно мчаться по этой дороге, так встрепенулась душа, уставшая от постоянного тревожного чувства, и так сладко было сознавать, что ждет впереди скорый выход на сцену, что Арина не удержалась, скинула теплые шерстяные варежки и захлопала от восторга в ладоши.
Лиходей и на этот раз не оплошал. Дорогу от Круглой до горы Пушистой его тройка одолела одним махом.
Возле Пушистой попросила Арина остановиться, и когда вышла из кошевки, сразу увидела голубой купол небольшой, невысокой, но очень красивой и с любовью выстроенной часовни. Прошла к ней, прислонила голые ладони к холодным бревнам и долго стояла, прикрыв глаза, пытаясь воскресить в памяти образ молодой Глаши, но он ускользал, словно подернутый дымкой, и только длинная толстая коса ярко вставала перед глазами.
– Вот, Глашенька, заехала тебя попроведать, поклониться, прощения попросить… – шептала, чуть слышно, едва размыкая губы, и гладила шершавые, настылые бревна, словно они были живыми.
Постояв, она вошла в часовню, и в небольшом, полутемном пространстве сразу увидела большую икону Богородицы; и долго, обо всем позабыв, горячо молилась перед этим образом, вспоминая всех людей, живых и ушедших, которые встретились ей на длинной дороге судьбы. Именно здесь, в часовне, поставленной в память мученицы Глаши, они являлись перед ней, и она просила о заступничестве за всех: за Ласточку, за Благиниа с Суховым, за Якова Сергеевича Черногорина, за воюющего Николая Григорьевича Дугу и даже за молоденького и наивного солдатика Шабунина, вспоминала благодарным словом Платона Прохоровича Огурцова, кланялась светлой памяти родителей своих и еще многим-многим людям нашлось место в ее длинной и горячей молитве.
Выйдя из часовни, Арина замерла, снова приложив руки к холодным бревнам, постояла, прощаясь, и нехотя, оглядываясь, направилась к дороге, где ждали ее Свидерский и Лиходей, направилась по старым своим следам, которые глубоко и четко обозначались в непримятом, чистом снегу. На душе у нее было легко и спокойно.