Глава пятая – 1 – Несравненная

«Добрый день, или вечер, многоуважаемая Арина Васильевна!

Пишет Вам и шлет свой душевный привет старинный знакомый Ваш, Никифоров Терентий Афанасьевич. В первых строках моего письма желаю я Вам крепкого здравия и доброй удачи во всех житейских делах, а также в пении. Письмо это пишу по адресу, который дали мне господа писатели в нашем Ярмарочном листке, и потому сильно беспокоюсь, дойдет ли оно до Вас. Надеюсь на Бога, что дойдет. Хочу отчитаться перед Вами за деньги, которые передал мне Филипп Травкин. Часовенку с Божьей помощью мы возле горы Пушистой поставили, молебен, как положено, батюшки отслужили, и надеюсь, что душа бедной Глаши радуется, глядя на нашу часовенку с небес. По расходу денег составил я маленький реестрик, который и прикладываю к своему письму, а что остаточек израсходовал не на часовню, прошу простить меня, грешного, великодушно. На остаточек этот угостил я винцом плотников, которые часовню рубили, и очень они остались довольными, и слали Вам свои приветы и благодарности. А Филиппа Травкина, который мне деньги передал, я после того дня не видел, и ни разу в Иргите не встретил, только слышал слух, что уехал он из города насовсем, а куда уехал, никто не знает. Известный Вам Естифеев Семен Александрович лишился обеих ног, которые перебило ему хитрой дверью в собственном подвале, и лежит он теперь дома, без всякого движения, и, как говорят люди, потихоньку отдает Богу душу. Заставили его выплатить огромадные деньги за какие-то обманы и, говорят, скоро заставят выплатить еще больше, потому что полицейские чины до сих пор к нему на дом ходят, снимают допросы и бумаги пишут. Один знающий человек сказал мне, что Естифеев, если не помрет, нищим останется, без всякого куска хлеба. А во всем остальном жизнь наша двигается хорошо, по-старому, а я уже больше не пойду на „Кормильце“, которого продали новому хозяину, и нанял тот новый хозяин молодого капитана. Еще раз шлю Вам свой привет, Арина Васильевна, пожелание здравия и кланяюсь.

К сему Никифоров Терентий Афанасьевич».

И внизу листа – мудреная, с завитушками, подпись.

Арина несколько раз перечитала письмо, сложила лист по сгибу, мельком глянула на «реестрик», в котором все деньги и траты расписаны были до копеечки, и печально улыбнулась. Милый капитан Никифоров! Сделал доброе дело, да еще и прощения просит, что малую толику денег израсходовал на угощение плотникам…

– Низкий тебе поклон, Терентий Афанасьевич. А тебе, Филя, дай Бог удачи и счастья!

– Кто пришел-то? – Ласточка выглянула из-за портьеры в соседней комнате, удивилась: – Вы с кем разговариваете, Арина Васильевна?

– Сама с собой беседую. Да еще хорошим людям поклоны посылаю.

– Это ничего, можно другой раз и с собой поговорить, для интереса, – легко согласилась Ласточка и спросила: – Стол-то накрывать пора или подождем еще?

– Накрывай, милая, накрывай, пусть заранее все стоит.

– А если остынет?

– Тогда разогреем!

– Ну, уж нет, не дело это – остужать да разогревать, ждать да догонять. Посуду выставлю, а подавать стану, когда Иван Михайлович прибудут.

Ласточка еще поворчала для порядка, серчая неизвестно по какому поводу, и отошла на кухню, где она хозяйничала теперь с великим рвением. После вечных гостиничных номеров, в которых жили они все последние годы, в новой и собственной квартире Арины, которая была куплена совсем недавно, Ласточка развернулась во всю ширь своего характера: отодвинув могучей рукой всех в сторону, она собственноручно покупала и расставляла мебель, сама шила шторы и портьеры, развешивала по стенам картины, подбирала посуду, салфеточки, вазочки, тумбочки – и все это получалось у нее так красиво, так изящно, что Арина только диву давалась. А Черногорин, в первый раз оказавшись здесь в гостях, молча обошел все четыре комнаты, заглянул в столовую и на кухню, сел в удобное кресло, вытянув ноги, и развел руками:

– Вот теперь я в полной мере представляю, что подразумевается под этими словами – уютное гнездышко…

Ласточка, услышав такую похвалу, зацвела и зарделась, как молодая герань на подоконнике.

Самой Арине тоже безумно все нравилось в собственной квартире, но она никак не могла до конца поверить, что эти просторные, богато обставленные комнаты с высокими потолками и лепными ангелочками на стенах, принадлежат именно ей. У нее ведь за всю жизнь, кроме домика на Сенной улице в Иргите, никогда не было своего угла.

И вот наконец она его обрела.

Если выдавалась свободная минута, Арина подолгу стояла у окна, которое выходило на Тверскую улицу. Перед глазами открывалась милая для сердца Москва: многолюдная, спешащая, бойкая, хлебосольная, веселая, разгульная, хитроватая и всегда – родная. Она любила первопрестольную и очень хотела, чтобы первопрестольная любила ее, Арину Буранову.

За окном весело кружился легкий снежок. Проносились рысаки, запряженные в легкие санки, медленно тянулись ломовые подводы, гимназисты, расстегнув форменные шинели, азартно резались в снежки, городовой, похожий на сугроб, бдительно нес караульную службу, а мимо него, по обочине улицы, строем шли солдаты, и видно было, что пели песню, но какую – Арина не слышала. Засмотревшись, она вздрогнула от резкого и неожиданного звонка в передней и в ту же секунду, стряхнув нечаянный испуг, легким, летящим шагом устремилась на этот звонок, которого ждала еще с позавчерашнего вечера, когда принесли телеграмму, состоявшую всего из нескольких слов: «Буду в среду. Обнимаю и целую. Твой И.М. Петров-Мясоедов».

Бобровый воротник пальто Ивана Михайловича серебрился от снега и был холодным, снег под голыми руками Арины таял, скатываясь мелкими каплями, ей становилось щекотно, она смеялась звонким голосом и кольцо рук не размыкала.

– Арина, я же с улицы, студеный, еще простынешь, – голос у Ивана Михайловича, как всегда, спокойный и ровный, но слышится в нем, прорывается затаенная нежность. И нежность эту не показную, но постоянную, Арина всегда чувствовала, и она волновала, кружила голову, сбивая дыхание, как и сейчас, когда Иван Михайлович, наклонившись, осторожно поцеловал ее в волосы.

Они не виделись целых три недели, потому что из-за своей службы Иван Михайлович не мог приезжать из Петербурга в Москву чаще, чем это позволяли ему обстоятельства. Поэтому всякий раз, когда он появлялся и когда утихала первая радость встречи, Арина задавала один и тот же вопрос:

– Надолго?

И всякий раз огорчалась, потому что любой срок, сколько бы дней он в себя ни вмещал, всегда казался ей до обидного крохотным.

Спросила она и сейчас, помогая Ивану Михайловичу снимать пальто и принимая от него бобровую шапку, с которой и застыла в руках, услышав ответ:

– Очень надолго, Аришенька.

Она попыталась уточнить – на неделю или на месяц? Но Иван Михайлович обнял ее, поцеловал еще раз в волосы и сказал:

– Обо всем поведаю, ничего не утаю, но только после того, как Ласточка меня покормит. Я специально в поезде обедать не стал, чтобы ее разносолов отведать.

За столом Иван Михайлович шутил, хвалил Ласточку за кулинарные изыски и ел с таким аппетитом, что на носу у него, как у ребенка, выступили мелкие капельки пота.

Господи, бывают же на душе полный покой и умиротворение!

За окном все гуще, плотнее валил снег, крупные хлопья заслоняли свет в окнах, в комнатах установился полусумрак. И так уютно было сидеть в этом полусумраке, слушать родной голос и чувствовать себя абсолютно счастливой…

Ласточка между тем уже наливала чай и за чаем, словно о сущей мелочи, Иван Михайлович сообщил:

– Я подал прошение об отставке, думаю, оно будет удовлетворено, и я стану свободным человеком, не связанным никакой службой. А пока у меня имеется полный месяц отпуска, и он принадлежит только нам.

– Как? Почему в отставку?

– А потому, моя несравненная, что я разошелся в некоторых взглядах со своими сослуживцами и принял решение не обременять их своим присутствием.

– Иван Михайлович, миленький, я ничего не понимаю!

– Врать я, Аришенька, не умею, и это тебе прекрасно известно, а правду… правду говорить не хочется, боюсь, что ты рассердишься, а мне не удастся что-либо доказать. Может быть, лучше так – подал в отставку, да и дело с концом…

– Нет, Иван Михайлович, давай уж лучше всю правду выкладывай, а то непонятное получается, один туман и ничего больше!

Не торопясь, Петров-Мясоедов допил чай, отодвинул от себя блюдце с чашкой и также неторопливо закурил. Движения его, как всегда, были несуетны и размеренны. Еще и потому, что рассказывать о причинах своей отставки ему совсем не хотелось. Но деваться некуда…

И он, не вдаваясь в подробности, потому что именно подробности показались бы Арине особенно обидными, изложил, что известие о его предстоящей свадьбе с певицей Бурановой вызвало среди сослуживцев и начальствующего состава нескрываемое раздражение, о котором вслух, публично, ему и было объявлено: жениться дворянину, да еще занимающему столь высокий пост в министерстве, на крестьянской девке, пусть она даже и певица известная, – поступок, оскорбительный для окружения господина Петрова-Мясоедова. Сословные различия в империи, слава богу, еще никто не отменял и нарушать их никому не позволено, иначе само высокое звание дворянина может быть низведено до пустого звука… Ну, случилась интрижка с певичкой, дело обычное, и все бы отнеслись с пониманием, но – свадьба?! Это уже ни в какие ворота… Впрочем, о последнем Петров-Мясоедов благоразумно промолчал.

Арина выслушала его молча. Сидела, опустив голову, и водила указательным пальцем по накрахмаленной скатерти, словно рисовала неведомые узоры. Щеки ее горели густым румянцем. Иван Михайлович смотрел на нее с нескрываемой тревогой, боялся, что вспылит сейчас несравненная, наговорит в гневе невесть что, и потребуется немало времени, чтобы утихомирить ее и уговорить. Но она лишь тихо спросила:

– Жалеешь, Иван Михайлович? Столько неприятностей из-за меня…

– Разве счастливый человек может о чем-нибудь жалеть, Ари-шенька? Счастливый человек ни о чем не жалеет.

– А ты… Ты счастливый?

– Очень!

Он поднялся во весь свой огромный рост, обошел широкий круглый стол и положил ей на плечи широкие, сильные руки. Арина наклонила голову, прижалась щекой к его руке и замерла.

– Да, совсем забыл рассказать, – уводя разговор в сторону, заторопился Петров-Мясоедов, – я ведь незадолго до прошения об отставке пропихнул ходатайство ваших земляков. Думаю, что члены Ярмарочного комитета будут удовлетворены. Принято решение о строительстве железнодорожной ветки до Иргита, но строиться она будет на частные средства. Так что мечта о богатых государственных подрядах и большом воровстве, увы, осталась несбыточной, и думаю, что господин Естифеев очень огорчится.

– Сейчас ему не до подрядов. Наказал Бог за все дела-делишки… Письмо пришло из Иргита, если любопытно, прочитай…

Письмо Иван Михайлович прочитал и удивился:

– Что же он о казачьем сотнике ни слова не написал? Лихой сотник, и влюблен в тебя был безмерно. Как он там поживает?

– Да Никифоров его, пожалуй, и не знает, – улыбнулась Арина, вспомнив Николая Григорьевича Дугу, – а откуда тебе ведомо, что он в меня влюблен? Я, кажется, не рассказывала.

– Зачем рассказывать, когда я его глаза видел. Глаза в таких случаях лучше всяких рассказов, Арина Васильевна. Не один я на тебя смотрю, соперников у меня – море!

– Ты, оказывается, еще и ревнивец.

– А как же!

Она порывисто вскочила, пробежала крохотное расстояние, которое их разделяло, и приникла к Ивану Михайловичу, лицом вжимаясь ему в широкую грудь.

И ничего большего ей в эту минуту не требовалось.