Два года назад, когда впервые довелось увидеть Петрова-Мясоедова, она была намного разговорчивей и веселее. В то время одна из петербургских газет после первых выступлений Арины в столице писала, что певица Буранова, чья звезда всходит так стремительно, поражает публику не только голосом, но и всем своим обликом – в душе у нее кипит настоящая, искренняя, веселая жизнь, и отражается эта жизнь не только в манере пения, но и в блеске глаз, в походке и в жестах. Газеты тогда, как и теперь, Арина не читала. Ей всегда казалось, что пишут в них о какой-то другой певице, а сама она не имеет к газетной писанине, непонятной и заумной, никакого отношения. Зато Черногорин аккуратно собирал все газеты, где хотя бы упоминалось имя Арины Бурановой, зачитывал ей вслух, и многословно рассуждал о том, что слава – это бремя, к которому следует относиться с уважением, иначе оно может по неосторожности и рассыпаться.
Арина, как всегда, отмахивалась, не слушая рассуждений Черногорина, она ведь тогда просто жила: летела, светилась, и – пела, счастливая от того, что живет и может петь. Выходила на сцену, видела перед собой блеск мундиров, сиянье бриллиантов, изысканные меха, наряды, сшитые по последней моде, но никогда не задерживала на них взгляда, потому что все это внешнее сверканье и великолепие петербургского общества не трогали Арину. Ей важнее было совсем иное – спеть так, как желает спеть ее собственная душа. А кому петь – добродушным и щедрым москвичам в «Яре», холодноватым и немного надменным петербуржцам, самой пестрой публике на ярмарках, Нижегородской или Иргит-ской, в дворянских собраниях тихих провинциальных городов – это не имело значения. Ко всем, кто слушал ее, она относилась, как к родным, не делая никаких различий. И всем, без исключения, была благодарна, что они слушают ее песни.
Выступления в Петербурге были рассчитаны на семь дней – согласно контракту. Черногорин довольно разводил перед собой руками, улыбался, находясь в самом прекрасном расположении духа, и витиевато разглагольствовал:
– Фортуна, моя несравненная, развернулась к нам всем своим прекрасным личиком. Мои ожидания, а были они не совсем радужны, даже чуточку тревожны, исполнились в высшей степени. Успех – это успех. А хорошие сборы – это хорошие сборы. Теперь мы для тебя в Москве снимем роскошную квартиру, хватит в номерах проживать…
– Вот ты всегда такой, Яков! – смеялась Арина. – Начинаешь говорить о высоком, а заканчиваешь деньгами!
– Грешен, матушка, грешен, имею некоторое влечение к презренному металлу и бумажным ассигнациям. К слову сказать, совсем забыл… Сегодня, как тебе известно, последний концерт в благословенной российской столице. Но возникли обстоятельства… Явился ко мне вчера очень милый человек из железнодорожного министерства и коленопреклоненно просил, чтобы ты украсила вечер, который они дают в честь своего старейшего коллеги барона фон Транберга. Тот занимал в министерстве большой пост, а теперь по причине древних лет ушел в отставку. Таким образом, несравненная, в первопрестольную мы отбудем только через три дня, билеты я уже заказал.
– Спасибо, милейший, – поклонилась Арина, – спасибо, что предупредил, а не накануне сообщил о вечере. Когда ты, Яков, от этой дурацкой привычке избавишься – все в последнюю минуту!
– Не сердись, он вчера поздно пожаловал, а я тебя тревожить не стал.
– Хоть бы глаза отвел для приличия, когда врешь! Мы с тобой в гостиницу вчера за полночь приехали! Это вы с ним во время моего концерта договаривались!
– Ладно, ладно, сдаюсь на милость, – Черногорин покаянно склонил голову, – обязуюсь впредь не врать, говорить лишь истинную правду и глаз не отводить уже с чистой совестью.
Вот так, слегка побранившись, они затем сразу же помирились, а на следующий день отправились на званый вечер.
Роскошный дом барона фон Транберга был ярко, по-праздничному освещен, возле дверей стояли два швейцара в ливреях, к парадному подкатывали коляски и экипажи, из которых выходила богатая, нарядная публика.
К Арине и Черногорину, едва они начали подниматься по ступеням, сразу же устремился высокий человек с густой и седой шевелюрой. Поздоровался с Черногориным и тот сразу же церемонно заговорил:
– Позвольте вам представить, Арина Васильевна, нашего милого друга – господин Петров-Мясоедов, простите, Иван Михайлович, не ведаю, как звучит ваша должность…
– А я нынче без должности и без портфеля, – Петров-Мясоедов развел руками, – я только недавно отозван был из Сибири, теперь вот жду назначения. Надеюсь, Арина Васильевна, что отсутствие должности не лишит меня вашего расположения.
– Да что вы, Иван Михайлович! – воскликнула Арина. – Я эти должности и запомнить-то никогда не могу, они все так мудрено и длинно называются!
К этому седому великану с детскими голубыми глазами Арина сразу прониклась доверием. Душевное тепло, искреннее участие и радость исходили от него. Она доверчиво взяла его под руку, и Иван Михайлович повел знакомить известную певицу с хозяином дома. Барон фон Транберг оказался бодреньким еще старичком в отличие от своей супруги, которая уже не могла ходить и пребывала в коляске. На сморщенной шее у нее висели огромные бусы из крупных бриллиантов, которыми она безуспешно пыталась прикрыть отвислый зоб. Старушка очень плохо говорила по-русски, картавила, а в маленьких припухлых глазках, когда она смотрела на Арину, светилась неприкрытая зависть, не старческое умиление, когда смотрят на молодых и здоровых, а именно зависть. Впрочем, после двух-трех фраз старушка милостиво покачала головой, отчего шевельнулись седые букольки, и сделала слабый жест рукой, показывая, чтобы Иван Михайлович вел певицу дальше, знакомить с гостями.
Но Иван Михайлович явно пренебрегал своими обязанностями и старался целиком завладеть вниманием певицы, даже досадовал, когда к ним подходили другие гости. Арина сразу заметила это и поймала себя на мысли, что внимание великана ей приятно, возникало такое ощущение, словно окатывала ее сильная, но очень бережная волна. А после, когда начала петь, она первым делом отыскала взглядом в блестящей и сверкающей толпе седовласую и высокую фигуру. И хотя электрический свет слепил, не давал возможности четко разглядеть лицо, она почему-то пребывала в полной уверенности, что великан смотрит на нее с восхищением.
Ей благосклонно аплодировали. Она кланялась в ответ на аплодисменты, улыбалась, но не покидало чувство, будто не допела и не досказала чего-то самого главного этим людям. И лишь через несколько дней догадается: для многих, кто слушал ее в роскошном доме фон Транберга, песни и сама певица были чужими и непонятными. Поэтому и случился скандал – внезапный и неприглядный. Кто-то отозвал Ивана Михайловича, он, извинившись, отошел всего лишь на несколько минут, и в этот короткий промежуток подплыли к Арине две дамы, похожие на хорошо откормленных к осени гусынь. Уставили на нее лорнетки и стали расспрашивать, коверкая русские слова:
– Что есть лучина? Где есть-обитается подколодная змея? Арина, мило улыбаясь, объясняла им, но дамы снова и снова задавали глупые вопросы и продолжали бесцеремонно разглядывать ее с ног до головы в свои лорнетки, словно стояла перед ними странная вещь, непонятно для чего предназначенная. Улыбка быстро слетела с лица Арины. Глаза потемнели. Но она пока сдерживала себя и продолжала отвечать. Дамы между тем успевали еще переговариваться между собой по-немецки, и толстые их губы морщились в недоуменных усмешках. Может быть, на этом бы все и закончилось, но подскочил к ним шустрый господин, будто чертик из-под паркета выскочил, и решил оказать услугу:
– Я знаю из газет, госпожа Буранова, что вы не получили достойного образования, поэтому извольте я вам помогу. Ваши милые слушательницы недоумевают: каким образом деревенская девка, от которой пахнет хлевом, оказалась в приличном доме барона фон Транберга. Они обязательно скажут об этом баронессе и пристыдят ее…
Глазенки верткого господина сверкали и крутились, как юла, нетрудно было догадаться, что его распирает от удовольствия, что он даже прискакивает в восторге на тонких ножках, переводя немецкую речь откормленных гусынь.
Арина задохнулась. На коротком своем веку, в пестрой и тяжелой жизни, немало она испытала унижений, горюшка похлебала полной ложкой, но никогда еще не пригибали ее столь низко, так, как сейчас, равнодушно и брезгливо, будто грязную ветошь рассматривали и принюхивались – они в ней человека не видели!
И несравненная, как ехидничал после Черногорин, мгновенно превратилась в строптивую.
Первым получил верткий господин:
– Брысь от меня, сморчок в манишке!
Господин отскочил, но Арина его остановила:
– Далеко не убегай! Будешь этим кралям растолковывать!
А дальше, уперев руки в бока, она выбила каблучками туфель звонкую дробь на паркете и, приплясывая, двинулась на гусынь, звонко и весело выкрикивала:
– Ах, вы, колбасницы! На русских хлебах телеса наели, а по-русски слова сказать не можете! Я научу вас русский язык понимать! – Тут она увидела замешкавшегося Благинина, собиравшего инструменты, и крикнула по-командному, словно полководец, потребовавший коня: – Гармошку сюда! Гармошку!
Благинин пролетел через зал и рванул меха гармошки в веселой плясовой, он без всяких слов и приказаний догадался, какой аккомпанемент в эту минуту нужен Арине.
Дамы, убрав лорнетки, колыхая телесами, испуганно пятились и еще больше, до удивления, походили на гусынь, казалось, что они сейчас заполошно начнут гоготать. Арина же, продолжая приплясывать, наступала на них и, будто лоскуты отрывала:
Немец-перец, колбаса,
Толста загогулина.
Обожрался два раза,
Заблевал всю улицу!
Дальше – больше. Частушки посыпались уже совсем перченые.
Боже, что сделалось с изысканным обществом! Одни в испуге замерли, другие смеялись, третьи грустно покачивали головами, а Иван Михайлович, прислонившись плечом к колонне, смотрел, не отрываясь, на разгневанную певицу и широко, по-доброму улыбался, как улыбаются, глядя на шалости милого дитя.
И тут у Арины сломался каблук. Она скинула туфли и, босая, гордо направилась к выходу. Проходя мимо Ивана Михайловича, одарила его таким яростным и ненавидящим взглядом, что от него можно было поджигать бересту. Бежал ей наперерез Черногорин, потешно размахивая руками. Он выходил из зала и теперь, появившись, пытался понять – что случилось? Но Арина даже взглядом не повела в его сторону, как шла, так и шла – к выходу, затем по лестнице, застланной ковром, через вестибюль – в дверь, мимо ошарашенных швейцаров; спустилась с крыльца и, выбравшись, наконец, на улицу, остановила извозчика, запрыгнула в коляску. Черногорин, выбежав за ней следом, увидел лишь неподобранный подол длинного платья, который весело развевался на ветерке.
Скандал, конечно, получил огласку. Газеты рассказывали о нем взахлеб.
Черногорин сначала ругался, но после первого же выступления Арины в Москве, в «Яре», развел перед собой руками и без обычного своего многословия сказал лишь одно:
– Несравненная!
А в «Яре» произошло следующее: едва лишь Арина показалась на эстраде, как московская публика взметнулась в едином порыве и устроила ей овацию. Особо восторженные кричали: «Про немцев спой! Нашенские пой!»
Успех случился небывалый.
После выступления запыхавшаяся Ласточка притащила большущую корзину цветов, отставила ее в сторону от остальных букетов и доложила:
– Никак не могла отказать, Арина Васильевна, очень уж уважительно просил господин, тут и записочка имеется, уж прочитайте, явите милость. Обещалась я ему, что лично в руки передам…
В корзине с цветами лежал запечатанный конверт. В конверте – записка: «Уважаемая Арина Васильевна! Искренне сожалею о случившемся, но, поверьте, у меня не имелось плохого умысла. Я очень хотел бы встретиться с Вами, чтобы объясниться. Иван Михайлович Петров-Мясоедов».
Арина сунула записку в конверт, а на конверте карандашом написала: «Я такого не знаю! И знать не желаю!» Ласточке приказала:
– Отнеси обратно и отдай ему тоже в руки. Отдай и ничего не говори.
Ласточка вышла, долго не возвращалась, а когда вернулась, в руках у нее была все та же корзина.
– Я же русским языком сказала – отдай ему в руки!
– Да не шуми ты, Арина Васильевна, я же не глупая, – обиделась Ласточка, – как велели, так и сделала. А он только записочку взял. А цветы, говорит, ты себе, красавица, забери. Так и сказал – красавица…
И она осторожно потрогала кончиками пальцев нежные лепестки темно-красных роз.
Еще несколько раз Петров-Мясоедов присылал букеты, просил назначить встречу, но резолюция Арины на записках была прежней, а цветы доставались Ласточке.