Огромная, круглая луна словно любопытная баба нахально заглядывала в узкое, высокое окно, прокладывала на полу прямые тени от рамы, и напрочь прогоняла сон своим мертвенным, холодным светом. За окном, в яблоневом саду, в этом свете четко проступали темные стволы, и ветки переплетались на снегу своими отражениями, складывая диковинный, непонятный рисунок. По краю сада расчищена была широкая дорожка, и по ней медленно двигалась высокая, чуть согнутая фигура. Лица Арина разглядеть не могла, но догадывалась, что идет по тропинке, тяжело опираясь на толстую деревянную трость, хозяйка усадьбы Василиса Федоровна Петрова-Мясоедова. Иногда она прерывала свой медленный ход и подолгу стояла, не шевелясь, опустив голову, словно пыталась что-то разглядеть на тропинке. Затем, будто встрепенувшись, сердито тыкала деревянной тростью в сугроб на обочине тропинки, двигалась дальше и через десять-пятнадцать шагов снова замирала.
«Что же она, посреди ночи, одна по саду бродит? – Арина продолжала стоять у окна, и ее охватывала тревога. – Может, ей помочь нужно?» И она даже шагнула в глубину комнаты, собираясь одеться и выйти в сад, но остановилась в нерешительности: нет, пожалуй, не надо вмешиваться, еще неизвестно – нуждается ли Василиса Федоровна в помощи… С таким-то характером…
А характер матушка Ивана Михайловича проявила сразу, как только невестка перешагнула порог старинного помещичьего дома. Оглядела невестку с ног до головы, сурово сжала блеклые морщинистые губы и, выдержав длинную паузу, сказала, неожиданно высоким и молодым голосом:
– Не зря в сказках говорится, что ни Иван, то обязательно дурак. И мой умишком не разжился. Да разве можно в жены этакую раскрасавицу брать? Он ведь у меня простой, как лапоть, проворонит, и уведут жену.
Арина слушала ее в полной растерянности и не знала, что ей делать. Василиса Федоровна между тем, будто не замечая растерянности невестки, призвала горничную Любашку, молодую и резвую девицу с шалыми глазами, приказала ей накормить гостью с дороги, приготовить постель и уложить спать.
– Время позднее, а разговоры говорить завтра будем, голубушка. Располагайся. Если надобность какая появится, скажи Любашке, она все сделает.
Еще раз, заново, оглядела невестку с ног до головы и ушла, постукивая тростью в пол.
Вот так и познакомились.
Теперь Василиса Федоровна в одиночестве бродила по саду. Арина, маясь бессонницей, стояла у окна и наблюдала за ней.
Лунный свет неудержимо продолжал стекать на землю, и все было призрачно, зыбко, как во сне.
За дверью комнаты раздался шорох, следом – осторожный стук и негромкий шепот:
– Барышня, это я, Дуняшка, можно взойти, я сказать хочу…
Арина открыла дверь, и Дуняшка, оставаясь в коридоре, быстрой скороговоркой доложила:
– Я слышу, что вы не спите, вот и сказать решила… Вы не пугайтесь и сердца на Василису Федоровну не держите, она от переживаний так встретила. Получила телеграмму от Ивана Михайловича и теперь каждую ночь по саду бродит и все шепчет чего-то, шепчет, будто с кем разговаривает. Я по первости за ней выходила, мало ли чего, так она заметила и отругала, сказала, что с ума еще не сошла. Так что вы, барышня, ложитесь спать со спокойной душой, а утро вечера мудренее. Ой, побегу, вижу отсюда, что она возвращается…
Дуняшка прошуршала по коридору легким шагом и стихла. Арина закрыла дверь, повернулась к окну – на расчищенной тропинке в яблоневом саду уже никого не было. И только темные стволы и ветки по-прежнему отпечатывались на снегу непонятным рисунком.
«Давай-ка, Арина Васильевна, послушаемся умного совета и ляжем спать, а, когда проснемся, тогда и ясно станет, чего нам делать – либо здесь еще остаться, либо вещички в саквояж складывать…» Успокоившись на этой мысли, она легла в мягкий уют пуховой перины и легко, быстро уснула – как по течению уплыла.
Утром, за чаем, Василиса Федоровна первым делом спросила:
– Чай, напугалась ночью-то, на старуху глядя? Ползает по садику, клюкой в снег тычет, не иначе, как рехнулась…
– Да нет, я…
– Ты не оправдывайся, голубушка, я же не в укор тебе. А что по садику ночью хожу, так это от тоски, лягу с вечера, а меня стены съедают. Вот и брожу по тропинке туда-сюда, будто с Иваном гуляю. Он, когда маленький был, все меня на эту тропинку тянул, очень уж ему нравилось по ней ходить. А ходил так – то жука увидит, присядет, разглядывает, то палочку, то камушек подберет, и со всеми разговаривает-лопочет… Очень уж разговаривать любил маленьким, и все удивлялся, почему ни жуки, ни палочки в ответ ему даже слова не промолвят. Он ведь один у меня, больше никого нет, так что не удивляйся, голубушка.
Последние слова она произнесла с глубоким вздохом, и показалось, что постарела еще сильнее, припухлые веки глаз покраснели, а рука, державшая фарфоровую чашку, мелко задрожала, и чай пролился на белую скатерть. Этого краткого мгновения хватило Арине, чтобы понять – нет, не разумом, а сердцем понять, что за показной суровостью Василисы Федоровны таится тоска и незащищенность старой, страдающей матери, думающей только о своем сыне, который, может быть, сейчас, в эти минуты, подвергается смертельной опасности.
– Не дай бог, что случится с ним, я во второй раз не переживу, – Василиса Федоровна со стуком поставила чашку на блюдце и вздрагивающие руки уложила на коленях, – он тебе не рассказывал, как ему погибать доводилось? Ну, так я расскажу. Когда в Сибири служил, заблудились они с двумя товарищами в тайге, с дороги сбились и решили через болото идти. Пять раз тонули, пока шли, а один из товарищей занемог, так Иван его на себе нес. Вот тогда и поседел. Присылают мне телеграмму, что сын ваш пропал бесследно при исполнении служебного задания – каково такое читать? Они, оказывается, почти месяц скитались, их уже и в живых не числили. Я бы так в подробностях и не узнала, у Ивана много не выпытаешь, а товарищ его, Березницкий его фамилия, в гости заезжал однажды, наливочки моей отведал, размяк, вот и рассказал…
Арина не удержалась, вскочила со стула, порывисто подбежала к Василисе Федоровне и обняла ее, целуя в белый чепец, чувствуя, как полные плечи мелко вздрагивают от рыданий под ее руками.
Полторы недели, проведенные в имении, были для Арины столь необычны, домашни и наполнены постоянными разговорами об Иване Михайловиче, что ей порою казалось, что началась новая жизнь, в которой нет места ни тревогам, ни печалям. А сам Иван Михайлович отлучился по неотложным делам ненадолго и вот-вот прибудет. Василиса Федоровна по ночам уже не выходила в сад, теперь она сумерничала вместе с Ариной в своей маленькой комнатке, похожей на келью, и заставляла невестку петь ей песни, приговаривая с напускной грубоватостью:
– Не зря же говорят, что старый, что малый, пока не убаюкаешь, спать не будут. Ты уж, голубушка, потешь меня, спой душевное, я ведь тебя послушаю и сплю, как медведица в берлоге, сама себя не чую.
Арина пела вполголоса, радуя Василису Федоровну и саму себя. И так хороши были эти тихие вечера, что хотелось, чтобы они продолжались, как можно дольше.
Но полторы недели закончились быстро, мелькнули как один вздох, и надо было возвращаться в Москву.
В день отъезда Василиса Федоровна держалась бодро, даже весело, и еще с утра заявила, что гостью свою дорогую поедет провожать до самой станции, а по дороге они заедут в храм и помолятся там, и свечи поставят за здравие Ивана Михайловича, чтобы он вернулся поскорее живым и целым.
На станцию отъехали после обеда, когда дорога уже подтаяла и полозья в иных местах скользили по небольшим лужам. Солнце в зените стояло яркое, весеннее и так слепило, что глаза сами собой прищуривались. Купол деревенской церкви светился и поблескивал. Дорожка в церковной ограде вытаяла черными проплешинами до земли, и видно было, что среди серой прошлогодней травы пробиваются, зеленея едва различимо, свежие ростки. Новая жизнь вырывалась наружу прямо из-под холодного снега.
– Придержи-ка меня, голубушка, под руку, одной клюки мне уже не хватает, вторую надо заводить… – Василиса Федоровна тяжело поднялась по ступеням, передохнула перед открытой дверью и, перекрестившись, степенно вошла в церковь, прислонив тяжелую трость к стене.
Они поставили свечи и долго молились перед иконой Богородицы, и хотя молитвы у них были разные, просьба в них звучала одинаковая – о ниспослании здравия и долгой жизни рабу Божьему Ивану.
О чем еще могли просить Пресвятую Богородицу две любящих женщины?!
Выйдя из церкви, они молчали до самой станции, не перемолвившись ни одним словом, а на станции, когда уже прощались, Василиса Федоровна крепко обняла Арину, прижала ее к себе и сказала негромко и кратко:
– Теперь у меня еще и дочь есть. Ты, голубушка, не забывай про свою матушку, подавай весточки, а еще лучше – приезжай, когда время будет. Мне теперь только и осталось – молиться да вас ждать…
С душевной печалью возвращалась Арина в Москву, но печаль эта не давила, не саднила занозой, а тихо и трепетно светилась, будто огонек свечи, и хотелось прикрыть его ладонями, оберечь, чтобы он нечаянно не потух.
За стеклом вагонного окна мелькали поляны, перелески, иногда светились в наползающих сумерках редкими огнями деревни, и все пролетало мимо, а на смену – новые перелески, новые поляны и подслеповато мигающие огни. Не отрываясь, Арина смотрела в окно, слушала железный перестук колес и запоздало думала о том, что Василиса Федоровна ни о чем ее не расспрашивала – ни о прошлой, ни о нынешней жизни, не поинтересовалась даже, какого она рода-племени… Почему?
«Да потому, что ей совсем неважно, кто я такая, – отвечала Арина на этот вопрос, – для нее самое главное, что люблю я Ивана Михайловича, видно, душой почувствовала, что люблю, вот поэтому и не спрашивала. Ванечка… Как ты там?»