Глава пятая – 7 – Несравненная

– Я вот так запал держу, а руки судорогой свело, одно только думаю – как я его поджигать буду? Мне и пальцы не разогнуть. И, знаете, братцы, вот вам крест, ни капли не вру, взял, да и заругался на женушку на свою. И собачу ее, и собачу, и такая ты, и разэтакая, и ребятишки вечно грязные, и в доме не прибрано, и нравом вся ваша родова лопоухая, ни украсть, ни покараулить, а теща и вовсе – голова змеиная! И, знаете, братцы, так я распалился, так раскричался, что самого себя обрел. И руки отошли, сгибаться стали, и в глазах прояснило – прямо воин хоть куда стал.

– А если бабу ругать не за что? Тогда как?

– Дак и мою женушку ругать не за что, она у меня – золото. И чистюля, и ребятишки обихожены, хорошо, что не слышала, чего я кричал. Осерчала бы, наверное.

– А теща тебя сковородником бы обиходила, вот уж точно – не промахнулась бы!

Последние слова покрыл дружный смех.

Иван Михайлович остановился, не дойдя нескольких шагов до костра, вокруг которого тесно сидели солдаты, и один из них, по фамилии Аникеев, рассказывал, как нетрудно было догадаться, о проводке эшелона со снарядами в Порт-Артур, куда удалось проскочить по самой гибельной кромке, а затем, на паровозе и двух платформах вернуться обратно. Когда вернулись, узнали – южная ветка перерезана японцами в трех местах, сразу же после того, как пронесся паровоз с платформами. И где-то там, на плоских макушках сопок, остались поручик Останин и молодой солдат со странной фамилией Чемчупкин, по своей охоте побежавший следом за командиром.

Всего два с небольшим месяца прошло с того памятного дня, а казалось сейчас, что все случилось давным-давно, что минула уже целая жизнь, и в новой реальности война стала обыденностью; вид страданий и смерти, которая, не отставая, ходила по пятам словно привязанная, примелькался и не обдавал душу ужасом.

Привычная, надоевшая уже картина стояла перед глазами: горели костры, мутно маячили в темноте китайские фанзы, покинутые своими жителями, ржали и всхрапывали кони, поблескивали штыки часовых возле артиллерийских орудий, и весь этот огромный шевелящийся лагерь должен был еще пополниться за ночь, а утром, как только забрезжит рассвет, тронуться с места и уходить – армия отступала к Мукдену. Отступала с обозами, с артиллерией – будто людская река текла вдоль железнодорожного полотна, по которому уже прошли два последних поезда с ранеными. Но всех забрать эти поезда не смогли, и часть раненых маялась сейчас в узких китайских повозках, между которых ходили, не зная покоя, санитары и сестры милосердия.

Возле одного из костров негромко зазвучала песня. Вел ее молодой, красивый голос, и от того, что он был молодым и чистым, песня пронзала еще сильнее и жалостливей:

Ах, зачем нас забрили в солдаты,

Угоняют на Дальний Восток?

Неужели я в том виноватый,

Что я вырос на лишний вершок?

Оторвет мне иль ноги, иль руки,

На носилках меня унесут.

И за все эти страшные муки

Крест Георгия мне поднесут…

Песня эта появилась совсем недавно, от офицеров требовали ее запрещать, чтобы не сказывалась она на боевом духе нижних чинов, но Иван Михайлович никогда этого не исполнял, рассуждая очень просто: если требует душа, пусть поют. На храбрости, когда она потребуется, грустные песни совсем не сказываются. Он повернулся и пошел прочь от костра, направляясь к фанзе, где собирался подремать хотя бы несколько часов до рассвета. Но возле фанзы его остановили два солдата:

– Господин подполковник, вы не ходите в эту развалюху, там так воняет, аж нутро выворачивает. Мы здесь вам постелили, полог повесили и бурку положили, завернуться можно.

Из каких-то досок солдаты соорудили помост, над ним натянули тряпичный полог, вот и ночлег готов. Иван Михайлович забрался на помост, завернулся в бурку и со счастливым вздохом вытянул ноги, которые налились за долгий день железной тяжестью.

«Отбываю ко сну, милая Арина Васильевна, и докладываю, что день прошел вполне сносно, что сам я живой, здоровье у меня отменное, настроение бодрое, и единственное, что огорчает – редкое прибытие почты с твоими письмами. Я без этих писем сильно скучаю и радуюсь безумно, когда они приходят, читаю и будто слышу твой ангельский голос, который я готов слушать до бесконечности. Еще я хочу сказать, Арина Васильевна, что я очень тебя люблю и что…»

И уснул Иван Михайлович, совершив словно молитву свой обряд, который он совершал каждый день: как бы ни устал, как бы ни уморился, прежде, чем провалиться в тяжелый сон, всегда разговаривал с Ариной, и разговор этот складывался легко и свободно, не так, как на бумаге, когда писал письма. Жаль только, что засыпал он частенько, не успев сказать всех слов, какие хотелось сказать.

Пробудился он на рассвете под нудным, сеющим дождиком. Срезаемый порывами ветра, дождик полосами шатался над землей и щедро сыпался на людей, на повозки, на орудия, на лошадей, пронизывая все, что ему поддавалось, мерзкой мокретью.

– Аникеев! – едва только проснувшись и еще полностью не разлепив глаза, позвал Иван Михайлович, и когда тот подбежал, первым делом спросил: – Заряды?!

– В полном порядке, господин подполковник, не извольте беспокоиться. Укрыты, запечатаны, не отсыреют.

– Смотри, Аникеев, головой отвечаешь.

Лагерь уже поднялся, шевелился, шумел и скоро тронулся с места, оставляя после себя темные, влажно поблескивающие пятна кострищ, кровяные бинты, тряпки и подчистую разрушенные фанзы, которые сиротливо смотрели на тусклое дождливое утро выбитыми окнами. Мокрая дорога измочалена была колеями от колес и размешана сотнями ног.

Скоро и она опустела.

Перестал сеять дождь, ветер стих и неисчислимыми роями поднялись мухи. Казалось, что эти надоедливые, противные твари заполонили весь мир. Лезли в уши, в ноздри, и даже спокойного, уравновешенного человека могли привести в бешенство. Иван Михайлович давно усвоил нехитрое правило: смириться и не обращать на них никакого внимания. Он не отмахивался от них, не ругался, и мухи, как ни странно, почти не досаждали ему.

Теперь начиналась опасная работа, и требовала она полного спокойствия. В первую очередь заминировали небольшой мост, перекинутый через узкую и мелкую речушку с топкими берегами, дальше – железнодорожное полотно и караульное строение из камня, в котором раньше находилась охрана. Возле строения стоял высокий шест, обмотанный сеном, на нем висела бутылка с нефтью, которую можно было запалить в любую минуту, чтобы столб целиком вспыхнул, извещая о нападении хунхузов. Теперь столб и бутылка с нефтью были без надобности, и сгорят они при взрыве, как спичка, но никто уже не кинется на выручку, да, пожалуй, и внимания не обратят при суете и неразберихе отступления.

– Все готово, господин подполковник, – доложил расторопный Аникеев, – взрываем?

Иван Михайлович повернулся к мосту, уже готовый отдать приказ, и замер – невооруженным глазом видно было, что по расхлюпанной дороге, раскидывая ошметки грязи, несется небольшой конный отряд, человек десять, а за ним, накатываясь словно волна, – плотная конная лава. Иван Михайлович схватил бинокль. И сразу понял, что уходят от погони казаки, а преследуют их японские драгуны.

– Аникеев, рванешь, когда наши проскочат! Понял?!

– Так точно, господин подполковник, да только…

– Выполняй приказ!

Расстояние между казаками и японскими драгунами быстро сокращалось, видно, уставшие казачьи лошади теряли последние силы. Ясно было, что сейчас все зависит от Аникеева, от его точности. Если японские драгуны прорвутся на полном скаку через мост…

– Вперед! Занять оборону! – Ничего иного, понимал Иван Михайлович, он сейчас сделать больше не мог. И жиденькая цепь его солдат, оскальзываясь в грязи, побежала к мосту.

Приближаясь, казаки и японские драгуны вырастали в размерах, расстояние между ними становилось все меньше и меньше. Иван Михайлович плашмя упал на землю, хриплым, сразу осевшим голосом выкрикнул:

– Приготовиться!

Глухо заклацали винтовочные затворы.

Казачьи кони пролетели по мосту, а взрыва не было.

Следом за ними плотным строем перемахнули на другой берег японские драгуны, скакавшие впереди, остальные сгрудились на мосту тесной массой, стали медленно продвигаться, и в этот момент взошло, закрывая небо, ярко-желтое пламя, а следом раздался грохот, и земля вздрогнула. Глаза невольно зажмурились; когда Иван Михайлович снова их распахнул, он увидел, что казаки, повернув коней, отчаянно рубятся с драгунами, проскочившими через мост. Драгун было раза в три больше. Холодно взблескивали клинки. Кони и люди смешались в одну сплошную кашу. Стрелять прицельно было невозможно, но казаков требовалось выручать. Иван Михайлович вскочил, обляпанный грязью, закричал что-то, совсем непонятное и неразборчивое, но солдаты прекрасно его поняли и кинулись в штыковую атаку, пешие – против конных. Били с колена, вонзали штыки в людские и лошадиные тела, с иными упавшими всадниками схватывались в рукопашную, и мгновенно покрывались жидкой грязью, которая красила всех подряд, без разбора, в один и тот же цвет.

Иван Михайлович спокойно и хладнокровно стрелял из револьвера, снял с коней двух драгун, и все оглядывался назад – ждал других взрывов. И вот наконец снова взошло ярко-желтое пламя, разметывая полотно дороги и караульное строение, земля вздрогнула, мгновенно ушла из-под ног, разверзлась, и он полетел в бесконечную глубокую яму, налитую до краев непроницаемой чернотой, в которой лишь изредка взблескивали яркие искры.

Не увидел он и позднее уже не чувствовал, как малорослый, но стремительный и злой японец, упавший с лошади и тут же упруго вскочивший на ноги, ударил его сзади клинком по голове, обрушил на землю и рубил, рубил большое тело, взвизгивая от собственного страха и ужаса, пока его самого не проткнули насквозь штыком.

…Сознание возвращалось медленно, урывками. Иван Михайлович слышал противный скрип, чьи-то неясные голоса, но звуки быстро исчезали, и опять продолжался долгий полет в сплошной темноте, разрываемой искрами. Так повторялось несколько раз. Ощущение времени исчезло. Снова очнувшись на короткое время, он услышал, что противный скрип прекратился, а голоса зазвучали ясно и различимо:

– Сухарей там у нас не осталось?

– Какие сухари? Вчера еще мешки наизнанку вывернули. Терпи, брат, и радуйся, что живым из такой передряги выбрался. А сухари… Водички попей да ремень подтяни, вот тебе и сухари!

Говоривший хрипло, коротко рассмеялся, а Иван Михайлович снова оборвался в глубокую яму, пугаясь, что в сплошной черноте нет никакого просвета.