Земля сырая, липкая, холодная.
Здесь, на глубине, она еще не отошла от каленых зимних морозов, и в иных местах, когда лопата со скрипом выковыривает камни, они обнажают грязный белесый ледок. Положишь руку, ледок тает, а пальцы, если долго не убирать ладонь, начинает ломить тупой болью.
Студена сырая земля, студена, и, ой, как много ее, как много!
И где-то там, далеко внизу, под плотными, слежалыми пластами видится Глаше тихая, счастливая жизнь, в которую ей очень хочется попасть. Потому и стремится она всей душой туда, под землю, где эта жизнь запряталась, и нет больше никаких помыслов, кроме одного – докопаться. Там, на глубине, знает Глаша, знает и видит, как наяву – перед глазами он у нее стоит, – высится на пригорке ладный и небольшой домик с резными наличниками, выкрашенными голубой краской, с маленьким крылечком в три ступени, а в самом доме, как войдешь в него, стоит длинный стол, накрытой белой скатертью, с вышитыми на ней алыми цветами. За столом сидят ребятишки, и Глаша обходит их всех по очереди, наливает им в кружки молока из большой глиняной кринки, а отец ребятишек, муж Глашин, красивый, с рыжеватой бородкой, режет на крупные ломти круглый хлебный каравай, прижимая его к груди. Каравай только что из печи вынут, еще не остыл, и ребятишки перекладывают ломти из ладошки в ладошку, дуют на них и смеются-заливаются, пьют молоко взахлеб, а на губешках у них белые усы, как нарисованные…
Глаша встряхивает головой, раскидывая свалявшиеся космы, грязным рукавом протирает глаза, чтобы в них прояснило, хватает гладкий, отполированный черенок и с силой всаживает острую лопату в суглинок. Ноет спина от постоянного наклона, неведомая жилка дрожит в животе, кажется, что она сейчас оборвется, но Глаша пересиливает все боли, и копает, копает, не давая себе роздыха. Одно за другим деревянные ведра набиваются землей по самые края, вот и последнее – полное. Глаша подхватывает два ведра за железные дужки, тащит их к выходу из глубокой ямы и, выбравшись наверх, будто запинается за солнечный свет, который ослепляет ее, обдавая ощутимым теплом. Хочется постоять, отогреться, досыта нарадоваться теплому и яркому свету, но Глаша торопится, в припрыжку несет полные ведра к высокой куче, высыпает землю и, круто развернувшись, снова спешит в яму, и так ровно десять раз, потому что ведер у нее для выноса земли двадцать.
И снова – копать, копать, копать. До следующего выхода на солнечный свет, пока не подкосятся ноги, и не упадет она плашмя на жесткую землю. Где упадет, там и останется лежать, забывшись коротким сном. Но и во сне будет видеть под земляной толщей домик, стол, мужа и ребятишек, пьющих молоко.
Когда Глаша очнулась и открыла глаза, а лежала она ничком, то дернулась испуганно, не различив, что такое перед ней шевелится. А когда пригляделась, блеклые запекшиеся губы зашевелились, будто бы в улыбке – ползла по зеленой травинке божья коровка, цепко ползла, не оскальзывалась. Глаша положила ее себе на ладонь, отнесла в сторону и опустила осторожно на молодой лист лопуха – нечего на дорожке ползать, здесь ее нечаянно и раздавить можно…
И только она распрямилась, собираясь снова спускаться в яму, как услышала вдалеке одинокое и протяжное карканье. Остановилась, прислушиваясь, и скоро увидела, как торопится к ней мелкими шажочками маленький человечек, а на плече у него, взмахивая одним крылом, сидит Чернуха и время от времени, широко разевая зевластый клюв, подает голос.
– При-и-ше-е-л, – протянула Глаша и, перевернув деревянное ведро кверху дном, осторожно присела.
Человечек обогнул последний валун, лежавший перед ним на дороге, и, запыхавшись, столбиком встал перед Глашей, вытирая ладошками с маленького личика крупный пот.
– При-и-мо-ри-ил-ся, – Глаша перевернула еще одно ведро и подвинула его человечку, – са-а-дись…
Говорила она нараспев и говорила очень кратко – три-четыре слова за один раз, не больше. И лишь, когда ругалась, распев этот терялся неведомо куда, а голос становился хриплым и пугающим.
Человечек отдышался, ручки на коленки положил и стал рассказывать:
– Повезло мне, Глаша, и до города подвезли добрые люди, и обратно тоже подвезли. И все ты, родимая, верно указала, до капельки. Видишь, нашел я свою Чернуху, под елкой. Увидела меня и бежит навстречу, бежит и крылом машет – признала меня. И слова твои начальнику передал – в точности.
– А о-он че-е-го?
– Да ничего, Глаша. Смотрит на меня и молчит. Я с ним попрощался и пошел. Думал, что ругаться станет, а он не ругался – молчит.
– Чу-у-ет… Чу-у-ет, бои-и-тся…
– Глаша, а хлебца у тебя не осталось, я бы съел…
Она молча поднялась, спустилась в яму и вернулась с тряпичным узелком, положила его на землю перед человечком, развернула. Лежали в узелке крупная краюшка хлеба, два печеных яйца и луковица.
Человечек сначала покормил Чернуху, отламывая крошки от краюхи, затем, облупив яйца, начал есть сам и, проделывая все это, не торопясь и опрятно, не отрывал взгляда от Глаши, смотрел на нее преданно и благодарно. Она же, чуть повернув голову, глядела в темный зев ямы, и выцветшие, блеклые глаза ее, обычно отрешенные, вспыхивали, словно в них искры проскакивали, и можно было догадаться, что видит она не то, что лежит перед ней, а нечто совсем иное…