Посредине широкой поляны, окруженной со всех четырех сторон высокими соснами, лежала длинная, трухлявая валежина, наполовину уже вросшая в землю, а по бокам этой валежины густо стелился сплошным ковром темно-зеленый брусничник, усыпанный крупными, с мужичий ноготь, ягодами – урожай в то лето выпал невиданный. Сквозь верхушки сосен прорывался солнечный свет, падал широкими полосами, брусничник вспыхивал и переливался радужными отблесками, так ярко, что даже в глазах рябило.
Наверное, эти отблески и ослепили Арину, когда она переставила ведро и сделала шаг в сторону от валежины. Шагнула и вздрогнула запоздало, услышав протяжное, злое шипенье – прямо перед ней лежала, свернувшись в клубок и вздернув заостренную головку, матерая гадюка, завораживая вертикальным взглядом неподвижных зрачков. Край ведра придавил ей хвост. Арина дернулась, чтобы схватить ведро и защититься им, но сверкнула перед ней черная блестящая молния и боль ударила в щеку – мгновенная и пугающая до обморока. Тонкий, пронзительный крик прорезал поляну, и гадюка, словно испугавшись его, скользнула бесшумно в брусничник, исчезла бесследно, словно ее здесь никогда и не было. Арина еще раз дернулась, повернулась, чтобы бежать прочь, но запнулась, рухнула плашмя на жесткие кустики, из последних сил, захлебываясь от боли и страха, успела еще выкрикнуть:
– Змея!
И провалилась, будто в глубокую яму.
Не видела она, как стремительно подбежала к ней Наталья, лишь только почувствовала материнские руки, схватившие ее, и это было последнее, что осталось в ускользающем сознании.
Наталья же с ужасом глядела на два маленьких красных пятнышка на щеке дочери и крепче, изо всей силы, прижимала к себе худенькое тельце. Понимала – надо что-то делать, куда-то бежать, но стояла, не двигаясь с места, словно ноги у нее приросли к земле.
С другого края поляны, на ходу сдергивая с себя толстый ватный пиджак, скачками несся Никифоров, и из-под сапог у него вылетали сбитые с веток красные ягоды. Подбежал, бросил пиджак на землю, хрипло приказал:
– Клади! Сюда клади!
А сам, сунув руку в карман брюк, дергал ее и дергал, не в силах вытащить на волю. Вырвал, с треском разрывая старенькую ткань, и в руке у него тускло мигнул костяной ручкой складной нож. Пальцы соскальзывали, и он не мог вытащить лезвие, тогда уцепился в него зубами, отдернул и еще громче, уже на вскрике, еще раз прохрипел:
– Клади!
Упал на колени перед Ариной, щепоткой захватил кожу на щеке, в том месте, где помечена она была двумя пятнышками от укуса гадюки, и резким, точным движением отпластнул ножом кусочек плоти. Отбросил в сторону нож, нагнулся еще ниже и припал ртом к ранке, окрашенной кровью. Всхрапывая носом, всасывал в себя эту кровь, сплевывал ее и снова припадал к щеке Арины, и еще, еще раз – всасывал, сплевывал, а Наталья, словно одеревенев, стояла над ними и только растопыренные пальцы мелко-мелко дрожали.
Опомнилась она и заголосила, запричитала, когда оказались уже на берегу и Никифоров, запихнув ее в лодку, толкнул на сиденье, положил на колени Арину, а сам схватился за весла. И пока он греб, наискосок пересекая Быстругу, Наталья давилась рыданиями и убивалась, будто уже сидела у гроба.
Но, слава богу, обошлось.
В тот же день Арина пришла в себя, жаловалась тоненьким голоском, что у нее в глазах потолок крутится, что ее тошнит, и часто, запаленно дышала, широко разевая ротик.
Из иргитской больнички Никифоров доставил старого фельдшера, от которого сильно пахло табаком и луком, и тот успокоил:
– Благодари, бабочка, Бога и капитана, что он лихо управился. Ребятишки чаще всего помирают от таких укусов, а эта красавица через пару дней скакать будет.
Так оно и вышло. Выпив микстуру, которую прописал фельдшер, Арина уснула и проснулась лишь на следующий день. Лежала, притихнув под одеялом, пока не услышала неясные голоса. Из любопытства высунулась наружу и увидела в широкую щель между незадернутыми занавесками, что возле порога сидит на табуретке Никифоров, а за столом, подпирая руками голову, сгорбилась мать, и длинная прядка волос, выскочившая из-под платка, покачивается, словно дует на нее легкий ветерок. Но, приглядевшись, поняла – не ветерок это. Прядка потому покачивается, что мать плачет, как плакала она в последнее время – без слез, без голоса, лишь вздрагивая всем телом, словно били ее изнутри безжалостные толчки.
– Да не убивайся ты так, Наталья, плачем горю не поможешь, – говорил Никифоров, – да и Бога гневить не надо. С Аришкой-то обошлось. Сама слышала, что фельдшер сказал. Еще денька два-три и здоровенькой будет, ранка заживет, разве, что шрамик маленький останется, да это не беда. А что Василия касаемо, я твоего решенья не одобряю, глупое твое решенье, бабье. Сначала ты про дочь должна думать, а после уж про себя с Василием… Слышишь меня?
– Слышу я, все слышу, не оглохла еще, – отозвалась Наталья, и голос у нее был сухой, рвущийся, словно нутряные толчки не давали ему звучать ровно.
– Вот я и говорю – выкинь из головы дурную затею! Куда ты поедешь, да еще с дитем?! Сгинешь где-нибудь по дороге, и закопать будет некому! Это ж не в соседнюю деревню заехать!
– Спасибо тебе за все, Терентий Афанасьевич, в ноги кланяюсь, что не отвернулся от нас, как другие, что помогал-заботился – спасибо… Да только не отговаривай меня. Как решила, так решила, и переиначивать не буду.
– Ну, смотри, Наталья. Я в твою голову свой ум не вставлю. Смотри…
Никифоров поднялся с табуретки, потоптался еще возле порога, тиская в руках мятый картуз, будто хотел сказать что-то напоследок, но так и не сказал, толкнулся плечом в двери и вышел.
Арина мало, что понимала из этого короткого разговора, но чувствовала, что разговор этот не принесет радости, а только еще сильнее пригнет голову матери и она будет еще безутешней плакать без слез и без голоса.
И так ей стало жалко мать, одиноко и горько поникшую за столом, что Арина мигом скинула одеяло, соскочила со своего топчана и простучала босыми ногами по половикам, будто дробь просыпала, подскочила к столу, обняла мать за шею, крепко смыкая колечко худеньких рук, прижалась изо всех сил, жарко зашептала:
– Ты не плачь, маменька, не плачь! Я скоро большая стану и всякую работу за тебя сделаю! Вот увидишь, ты у меня, как сыр в масле будешь валяться!
– Заступница ты моя, – Наталья подхватила дочь, усадила ее себе на колени и удивилась, словно только сейчас увидела: – Выросла-то как! Скоро и на коленках не уместишь.
Арина прижималась еще крепче и ощущала, что нутряные толчки, которые били и мучили мать, стихают, и вот уже пришло им на смену ровное и спокойное дыхание. Так всегда было в последнее время, когда она подбегала к матери и прижималась к ней, обещая, что скоро станет большой и все заботы-хлопоты возьмет в свои руки.
А их, забот и хлопот, с того памятного и страшного утра, когда появились в калитке полицейские чины, стало намного больше. Вот уже второй год пошел, как Наталье приходится колотиться одной, чтобы прокормить себя и дочь. Она нанималась стирать белье в людях, убиралась в чужих домах, теребила овечью шерсть для пимокатов – за все хваталась, чтобы заработать копейку, столь необходимую для пропитания. Хорошо еще, что Никифоров, помня старую дружбу с Василием, помогал, чем мог. Вот и за брусникой повез за Быстругу на своей лодке, хотел, как лучше сделать, а получилось… Еще слава богу, что так закончилось.
Наталья поправила повязку, которая закрывала ранку на щеке Арины, шепотом спросила:
– Не болит?
– Не-а, – с готовностью отозвалась дочь, и Наталья, обрадованная, что она и впрямь уже почти выздоровела, окончательно и твердо решила для себя – поеду.
И это решение, выношенное и бесповоротное, успокоило ее душу, которая пребывала в постоянной тревоге и горести с тех пор, когда выбралась она, в полном беспамятстве, из зала суда, где Василию и Филиппу объявили приговор – каторга за убийство и ограбление банковского служащего Астрова. Все, что она услышала на этом суде, временами напоминало ей страшный сон, казалось, что еще немного, вот-вот, чуть-чуть, и она проснется, несказанно обрадуется, оказавшись в привычном течении жизни, которое лишь на короткое время прервано было черным видением. Но нет, все происходило в яви – просто, обыденно и столь пугающе, что холодели руки, будто она без варежек вышла на мороз. Из долгих речей, вопросов, ответов, свидетельских показаний Алпатова и Естифеева, его работников складывалась такая вот картина: по взаимному сговору подсудимые Дыркин и Травкин ограбили, а затем и убили банковского служащего Астрова, при котором находилась крупная сумма денег, переданная под расписку этому Астрову купцом Естифеевым для погашения банковской ссуды.
Все перевернули, поставили с ног на голову, и сколько ни кричали в отчаянии подсудимые, что они невиновны, крики их судейских ушей не достигли, а казенные души не смягчили. И находится теперь Василий Дыркин в исправительном арестантском отделении, которое все называют арестантскими ротами, в далеком и неведомом месте, прозывающемся Усть-Каменогорск. А где Филипп находится, Наталья и теперь не знает.
Долгими, бессонными ночами, мучаясь от тоски и непоправимости случившегося, Наталья вынянчила свое решение – ехать в неведомый Усть-Каменогорск, к Василию, чтобы разделить с ним горькую судьбу. Что она там будет делать, как она там и где будет жить, сможет ли увидеть Василия и показать ему подросшую дочь – ничего этого Наталья даже не представляла. Но твердо верила: надо лишь добраться до Усть-Каменогорска, надо лишь там оказаться, увидеть Василия и тогда все устроится – к лучшему. Напрасно отговаривал ее Никифоров, напрасно называл ее затею глупой и бабьей – Наталья ничего подобного даже слышать не желала. И сейчас, видя, что Арина почти полностью выздоровела, она лишь окончательно укрепилась в своем решении.
Отправиться в неведомый Усть-Каменогорск помог Никифоров. Когда и где он успел свести знакомство с офицером воинской команды, которая следовала по тракту и остановилась в ирбитских казармах на три дня отдыха, про это он не рассказывал. Сказал лишь на прощание:
– А все-таки глупая ты баба, Наталья. Ладно… Аришку береги. Офицер этот, человек хороший, надежный, он не обидит. А там уж – как сложится…
Поклонился и ушел, не оглядываясь.
Офицера звали Шерстобитов, имел он чин капитана и звучное имя-отчество – Серапион Серапионович. В годах уже, помеченный сединой, но еще молодцеватый и бодрый, как крепкий гриб-боровик, он долго разглядывал Наталью и прижавшуюся к ней Арину, три их узла с барахлишком, лежавшие на земле, молчал, хмыкал, о чем-то думал. Затем стащил фуражку, почесал затылок короткими сильными пальцами и вздохнул:
– Как говорится, от сумы и от тюрьмы… Значит так, бабонька, беру я тебя с собой, вместе с девчонкой твоей. Если Бог даст, да войны не случится, доберемся до Усть-Каменогорска. Уговор такой – будешь помогать кашеварить, ну и бельишко состир-нуть, когда возможность такая выпадет. Если орлы мои шашни начнут строить, сразу мне скажи, я охотку быстро отобью. Ну, чего стоишь? Тащи свои пожитки на последнюю подводу, сейчас тронемся.
Двадцать три подводы, на которых следовала воинская команда, неторопливо выползли из Иргита и потянулись по тракту, взбивая летучую пыль. Тоскливо подавали свои голоса колокольцы, весело перекликались между собой солдаты, а крайние городские дома, по мере того, как все дальше отъезжала последняя телега, становились меньше, меньше, и вот уже исчезли бесследно, словно растаяли за синей линией горизонта. Наталья поднялась в телеге, вытягивая шею, три раза перекрестилась и Арину тоже заставила перекреститься – как же с родным домом не попрощаться!
Ездовым на последней подводе оказался бойкий и разговорчивый солдат Привалихин, который велел называть себя, не чинясь, просто Федей и в шутку пригрозил, что если они песен с ним петь не будут, он их из телеги высадит, и тогда они пойдут пешком.
– Прости уж, Федя, да только мне не до песен, – ответила Наталья, – я, пожалуй, свои песни спела.
Веселый ездовой ответу ее нисколько не огорчился, и скоро запел сам, в одиночку. Голос у него был красивый, душевный, и песен Федя знал великое множество. Заканчивал одну и сразу же, без всякого передыха, заводил другую. Наталья, слушая его, не раз всплакнула, но голоса своего в поддержку так и не подала. Зато Арина уже на второй день сидела рядом с Федей и тонким голоском подтягивала ему, а он лишь присвистывал и дивился – как такая махонькая девчушка верно схватывает напев и запоминает все слова?!
– Потому, что я отцова дочь, а все отцовы дочери – красивые и умные, – растолковывала ему Арина и требовала, чтобы Федя запевал новую песню.
Вот так, с песнями, и ехали.
За всю длинную дорогу, а растянулась она на месяц с лишним, никто не обидел Наталью ни черным словом, ни похотливым намеком. Наоборот, заботились, подкладывая на привалах ей и Арине лучшие куски, подкашивали свежей травы на ночлег, чтобы мягче было спать, и напрочь отстранили от всякой хозяйственной работы – ни кашеварить, ни стиркой заниматься ей не дозволяли. Понимали солдатики, что бабенке многое предстоит испытать там, куда она едет, и поэтому жалели – пусть сил набирается.
В Усть-Каменогорске команда сделала короткую остановку и потянулась дальше, а Наталья с Ариной остались возле крепости, положив на пыльную землю свои узлы. И пока последняя подвода, которой молча, без песен, правил Федя Привалихин, не скрылась из глаз, Наталья все кланялась и кланялась в пояс душевным солдатикам и командиру их, Серапиону Серапионовичу Шерстобитову.
Но долгий путь оказался напрасным: уже на следующий день сразило Наталью черное известие и разом вышибло из нее все силы. Сказали ей тюремные чины, что муж ее, Василий Дыркин, две недели назад помер своей смертью и похоронен, согласно заведенному порядку, на крепостном кладбище. Сжалившись, помогли разыскать безымянный холмик, уже успевший провалиться после дождей, и торопливо, не оглядываясь, ушли, чтобы не слышать безутешного бабьего крика.
– Будь ты проклят! – кричала Наталья, вздымая раскосмаченную голову от влажной земли – Будь ты проклят, Естифеев, гадина ползучая! Чтоб ты в адском огне сгорел! Чтоб ты в слезах моих утонул!
Неистовым, жутким был этот крик, Арина даже уши закрыла ладошками – так он ее напугал. Присела на корточки и боялась смотреть на мать, боялась даже слово сказать или дотронуться до нее – страшно было. А Наталья продолжала кричать и кричала до тех пор, пока не охрипла и не обессилела. Ткнулась ничком на холмик и замерла.
И больше уже не поднялась. Не выдержало надорванное сердце жуткого поворота судьбы.
Арина плохо запомнила те дни. Они смешались и спутались в ее памяти словно распущенная пряжа, скомканная в один комок. Какие-то люди совали ей куски хлеба, куда-то приводили, затем отводили, вели между собой долгие разговоры, а она плакала, ничего не понимая и никого не слыша, и просилась, чтобы ее отпустили к матери. Так продолжалось до тех пор, пока она не проснулась посреди ночи и не увидела над столом в маленькой, почти крохотной избушке шаткое пламя сальной свечи. В круге желтого света от этого пламени разглядела бородатого старика и маленькую, согбенную старушку, говорившую тонким, плачущим голосом:
– Я бы, Платон Прохорыч, приютила сиротку, да только не в силу мне, спину разогнуть не могу, одна нога уж в могиле болтается. Помру, а ей заново прилепиться надо будет. К кому? А тебе, Платон Прохорыч, еще долго сносу не будет, старик ты крепкий, вот и взял бы девчоночку под свою руку. Хоть и житье у тебя без-домовное, зато ремесло кормит, без куска хлеба не останешься, да и девчоночке крошку отломишь – много ли ей надо? Зато со временем помощница тебе будет, обучишь-научишь, вот и подмога. Сотвори доброе дело, Платон Прохорыч…
Долго не отвечал старик. Сопел, теребил бороду, затем прихлопнул ладонями по столу и сказал:
– Ладно, согласный я.
Вот так и свела судьба Арину со старым солдатом Платоном Прохоровичем Огурцовым, который, отслужив верой и правдой долгие двадцать пять лет и не заимев по этой причине ни семьи, ни кола, ни двора, зарабатывал на жизнь веселым ремеслом раешника, развлекая публику или, как он говорил, скоморошествуя, по городам и весям, ярмаркам и торжкам, куда заносила его собственная беспокойная натура. Он и в дальний, на краю света стоящий Усть-Каменогорск забрел по своей охоте, чтобы поглядеть на невиданные им раньше места. Теперь собирался в обратный путь, в далекую отсюда Россию, да вот сбила его с пути и задержала сердобольная старушка, у которой он снимал угол, и навязала довесок – девочку-сиротинку, оставшуюся без всякого догляда и призрения.
Утром он взял Арину за руку, вывел на низкое, в две ступени, крыльцо и показал корявым указательным пальцем в небо:
– Видишь, внученька, облачка какие по небушку плывут? Беленькие, мягкие, пуховые, как перинка. И на тех облачках маменька твоя сейчас обретается. Хорошо ей там, радостно, да одно тревожит, что ты невеселая. Вот будешь смеяться да улыбаться, и ей радостно станет. Хочешь, чтобы так было?
– Хочу, – кивнула Арина. Подняла глаза к небу, по которому быстро неслись легкие, перистые облака, и несмело улыбнулась.
В тот же день они вышли в дальний путь, каждый при своей поклаже. За плечами Платона Прохоровича громоздился деревянный разрисованный ящик, размером аршин на аршин, в одной руке он нес деревянную треногу, а в другой – котомку с небогатыми вещичками. Да и откуда могут быть богатые вещички у человека, живущего в дороге… Несла за плечами холщовый мешочек и Арина, а лежали в том мешочке полотенце, кусочек мыла и круглая краюха теплого, мягкого еще хлеба – все, чем одарила ее на прощание сердобольная старушка.
И началась бродячая жизнь, крепко-накрепко подружившая старого солдата и маленькую девчушку, которая оказалась на редкость смышленой и хлеб свой даром не ела, помогая Платону Прохоровичу в веселом его ремесле всем, чем могла.
А ремесло у раешника известное. Где ярмарка, где гулянье, где народу много собралось, там и он. Раздвинул деревянную треногу, водрузил на нее разрисованный ящик, называемый раек, и давай зазывать публику на представление. Подходи, кто любопытен, кто зазывным словам поверил и кто повеселиться в свое удовольствие всегда рад. Приник глазом к увеличительному стеклу, вделанному в ящик, и зри нарисованные картины, которые одна другой завлекательней. А Платон Прохорович, преобразившись, одетый в серый кафтан, обшитый желтой тесьмой, с пучками цветных тряпок на плечах, сыпет скороговоркой и кажется, что красноречие его никогда не иссякнет:
– Это, извольте смотреть, Москва – золотые маковки, Ивана Великого колокольня, да Сухарева башня, тыща аршин вышины, ежели не верите, то пошлите поверенного – пускай померит…
Меняется картина в ящике и новое пояснение следует:
– А это, извольте глядеть и разглядывать, Царьград. Из Царь-града выезжает сам султан турецький со своими турками, с мурзами и пашами и сбирается в Рассею воевать, и трубку табаку курит, и себе нос коптит, потому что у нас в Рассее, зимой бывают большие холода, а носу от того большая вреда, а копченый нос никогда не портится и на морозе не лопается…
Повернул ручку, на которую бумажная лента намотана, и другая картина в ящике явилась, и на нее, как и на всякую другую, есть у Платона Прохоровича иные слова:
А вот город Париж,
Как туда приедешь —
Тотчас угоришь!
Наша именитая знать
Ездит туда денежки мотать:
Туда-то едет с полным золота мешком,
А оттуда возвращается без сапог пешком…
И хохочет народ, и лезет едва ли в драку к райку, чтобы глянуть через увеличительное стекло на чудные картины неведомой жизни.
Месяца не прошло, и ахнул старый солдат от удивления: все его присказки к картинам Арина наизусть выучила и так их тараторила – от зубов отскакивало. А тут еще выяснилось, что песни она знает и поет, как птичка на зорьке – звонко и чисто. Стали они вдвоем давать представления, и публике это очень глянулось – в восторге была публика.
Арина быстро привыкла к новой жизни, никогда не жаловалась, не хныкала, и Платон Прохорович, изредка позволяя себе выпить винца, рассуждал:
– Старуха-то какая умная оказалась, не иначе ее Бог надоумил про тебя рассказать и посоветовать. Мне с тобой, внученька, веселее стало, не один, как перст, болтаюсь, а к живой душе прилепился. Будет, кому мою старость непутевую согреть. Вот добредем с тобой до Новых Посошков и осядем там. Станешь ты первой красавицей в деревне, и выдам я тебя замуж за самого красивого парня. Замуж-то пойдешь?
– Нет, не пойду, – отвечала Арина, – я еще маленькая, а маленьких замуж не берут. А Новые Посошки это далеко? Это город такой или ярмарка?
Глаза Платона Прохоровича затуманивались слезой, потому что Новые Посошки были далеко-далеко, как по расстоянию, так и по времени. Взяли его оттуда в солдаты еще молодым парнем, и никогда с тех пор в родной деревне он не бывал, и не знал даже – осталась ли там в живых хоть одна родная душа. Но теперь, когда свела его судьба с Ариной, к которой прикипел он всем сердцем, не отпускала его одна-единственная думка: добраться до деревни, разжиться какой-никакой избенкой и растить внучку.
Добирались они до Тульской губернии, где эти самые Новые Посошки находились, больше года. Долгим был тот путь, с зигзагами, потому как на ярмарки да на торжки заходили, и всякую копейку, какую удавалось выручить, Платон Прохорович бережно складывал в кожаный мешочек, который носил на груди на толстом ремешке. Пригодилась копейка в Новых Посошках, как раз хватило ее, чтобы купить старенькую избенку на выселках, которая смотрела на восток, на восход солнца, одним-единственным оконцем.
Никого в живых из своей родни Платон Прохорович не застал – все они давно уже перебрались на кладбище. Да и самого Платона Прохоровича узнали и вспомнили только древние старушки, потому что за годы его отсутствия народились новые люди.
По старой памяти время от времени Платон Прохорович ходил на ярмарку в уездный городишко, но публика к тому времени стала к райкам равнодушной и особой прибыли не случилось. А внученьку-то поить-кормить надо, а еще учить в церковноприходской школе, куда он определил ее, как только обосновались в Новых Посошках. И придумал тогда старый солдат себе новое Дело – стал из лозы стулья и качалки плести. Да такие они красивые и ловкие получались, что даже отдавать в чужие руки жалко было. А разбирали их охотно, даже из уезда господа приезжать стали и заказывать, а по прошествии времени появился в избенке посыльный от помещицы Паршуковой, чья усадьба в двенадцати верстах от деревни находилась, и строго наказал: явиться со всем своим товаром в означенный день, потому как госпожа помещица осмотреть его желает.
Товар показывать, взяв у соседа лошадь с телегой, поехали вместе с Ариной.
Приехали.
Остановились возле большого каменного дома с высокими белыми колоннами. Лето стояло жаркое, высокие окна в доме настежь были раскрытыми, и доносилась из тех окон чудная музыка, услышав которую, Арина замерла и стояла, не шелохнувшись, пока музыка не закончилась.
И будто ранили ее в тот день под самое сердце. Не могла она забыть услышанной музыки, и поэтому совсем не слышала Платона Прохоровича, который радостно рассказывал ей, когда возвращались они в Новые Посошки, что помещице Паршуковой все его изделия очень понравились и купила она их все, какие привезли, одним разом, и что заказала она еще для себя особое кресло и даже показала картинку в книжке, где было такое кресло нарисовано…
Ничего не слышала Арина. Слышала только музыку, льющуюся из высоких окон помещичьего дома. И ей хотелось эту музыку спеть во весь голос, который так и рвался из груди.
Когда кресло было готово и когда повезли его Паршуковой, Арина набралась смелости и вошла вместе с Платоном Прохоровичем в помещичий дом и там, робея еще сильнее, попросила разрешения послушать музыку, которая и на этот раз звучала из высоких окон. Паршукова посмотрела на нее внимательным взглядом, усмехнулась и провела в комнату, где за пианино сидела молоденькая девушка, как оказалось, племянница хозяйки, и быстро, ловко перебирала клавиши.
И еще больше смелости проявилось у Арины. Попросила она разрешения бывать в помещичьем доме, когда возможно, и слушать музыку. Паршукова посмотрела еще внимательней и снова усмехнулась. Но разрешение такое – бывать по пятницам, после обеда, выдала.
У племянницы помещицы Паршуковой получила Арина первые уроки музыки, приводя всех в восхищение своим абсолютным слухом. От нее же, от племянницы, услышала она про театры, про оперетку и рассказы эти нарушили прежнюю жизнь, ничего теперь Арина не желала так страстно, кроме одного – оказаться в том мире, который казался сказочным, где звучит музыка и где красивые люди поют красивые песни.
Такой страстной была эта мечта, что уже ни о чем ином Арина думать не могла.
Но судьба, словно проверяя юную девушку на терпение, исполнить эту мечту не торопилась и снова оставила ее одну, как когда-то в далеком Усть-Каменогорске. Тихо, не потревожив своей любимой внучки даже стоном, умер Платон Прохорович. Лег с вечера спать старый солдат и не проснулся. Долго Арина не могла отойти от горя, а когда отошла, круто, одним разом, все поменяла. Избенку оставила, потому что покупать ее никто не желал, собрала в узелок вещички и явилась в помещичий дом с просьбой – довезти ее до города Москвы и показать то заветное место, где люди поют песни.
Паршукова и эту просьбу выполнила. На этот раз уже без усмешки, потому что полюбила слушать, как поет Арина. Даже записочку написала знакомому человеку, который и отвел ее в оперетку господина Майского, где дозволили ей на первых порах выходить в костюме пастушки на сцену и петь в хоре. Денег Майский почти не платил, но содержал на всем готовом. Впрочем, о деньгах Арина тогда и не думала, потому что была счастлива. Позднее, оглядевшись, увидела она изнанку праздничной жизни, порою совсем неприглядную, но и это обстоятельство не нарушило ее страстного желания петь.
Но господин Майский разорился. Наделал долгов и сбежал из первопрестольной неизвестно куда, бросив свою оперетку на произвол судьбы; и разбрелись певцы и певицы, каждый сам по себе, устраивая свою дальнейшую судьбу. Арина, помыкавшись, смогла в конце концов устроиться в кафешантан, который содержал бывший осЬициант господин Зеленин. Здесь она впервые и вышла на сцену, уже не в хоре, изумив подгулявшую публику своим голосом. Через месяц ее выступлений Зеленин повысил своей певице жалованье, а еще через месяц случился скандал, и Арина оказалась в цепком капкане хватких и загребущих рук бывшего официанта. Все дело в том, что кафешантан – место веселое, разгульное, предназначенное не только для слушания задушевных песен. Имелись в нем еще отдельные номера, и если располагал посетитель достаточным количеством ассигнаций, мог он пригласить в такой кабинет и девушек из кордебалета, и певицу, чтобы показали они ему свои таланты в отдельности.
Вот и пригласил Арину в такой кабинет один старый, сивый уже купец. Она еще и порог не перешагнула, а он налетел на нее и давай рвать платье, хватаясь за грудь длинными, сморщенными пальцами. Арина отбивалась, как могла, и надо же было так случиться, что под руку ей попалась бутылка с шампанским, которая стояла на столике. Полная была бутылка, не раскупоренная и потому тяжелая. Купец только крякнул и рухнул на пол, пятная ковер дурной кровью.
Арина стремглав выскочила из кабинета.
Дальше началось такое, что и врагу не пожелаешь. Полиция нагрянула, купца, перевязав ему голову полотенцем, в больничку отправили, но тут появился запыхавшийся Зеленин и быстренько все уладил. Полиция, получив подношение, уехала, купец, протрезвевший в больничке, тоже получил отступного и пообещал говорить, что упал нечаянно. Сколько кому давал денег Зеленин – неизвестно, но сумма, которую он потребовал за свои траты с Арины, оказалась такой большущей, что у нее потемнело в глазах. При том жалованье, которое получала она в кафешантане, ей года полтора надо было петь, чтобы вернуть деньги Зеленину. Попыталась было отказаться, но бывший официант строго предупредил, что делу можно быстренько дать обратный ход. И Арина согласилась, потому что другого выхода у нее не было.